10
/15
«Бесы». Русский апокалипсис
Документальные истоки, персонажи, темы и важнейший итог романа о русских нигилистах.

Нечаевское дело

21 ноября 1869 г. произошло событие, которое потрясло в какой-то мере Россию и особенно Достоевского. Участники революционного кружка Нечаева убили одного из своих соратников. Об этом убийстве Достоевский узнал из газет. Оно поразило его еще и потому, что буквально за пару месяцев до этого, в сентябре, к ним, к Достоевским, они в это время жили за границей, в Дрезден приезжал брат Анны Григорьевны, студент Петровской земледельческой академии. И он очень много рассказывал о студенте Иванове. Вот именно этот студент Земледельческой академии Иванов и стал жертвой нечаевцев. И рассказывал брат о нем, как вспоминает Анна Григорьевна, как об умном и выдающемся по своему характеру человеке, и, что очень важно, коренным образом изменившем свои прежние убеждения. То есть Иванов отрекся от нигилизма и проделал тот путь, который проделал в свое время сам Достоевский. Очевидно, история этого молодого человека его крайне заинтересовала. И вот теперь он узнает о его страшном финале.

Собственно, это событие и легло в основание сюжета его нового романа под названием «Бесы». В феврале 1873 г., когда роман уже вышел отдельным изданием, Достоевский пишет письмо наследнику престола, будущему императору Александру III. Тот очень заинтересовался романом и через К.П. Победоносцева просил автора разъяснить его основную идею. И Достоевский пишет следующее: «Это почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления – не случайность, не единичны, а потому и в романе моем нет ни списанных событий, ни списанных лиц». Обращаю внимание на акцент Достоевского: возможность подобного рода преступлений в новой России, неслучайность происходящего.

Любопытно, что он в этом смысле разошелся с русской журналистикой. Как раз в 1873 г. заканчивался процесс над Нечаевым, сначала процесс над его соратниками, потом, когда он и сам был арестован, уже и над ним. И пресса в основном писала об этом событии как о некоем чудовищном преступлении. И, скажем, радикальные демократические и либеральные издания настаивали на том, что это исключительный случай, который совершенно не характеризует радикальную молодежь.

Любопытно, что это противостояние Достоевского со своими оппонентами продолжается и сейчас. И сейчас можно услышать, что Достоевский неверно, неточно, неправильно отразил, показал молодых радикалов, русских революционеров, это пасквиль на русскую революцию. Желающие могут заглянуть, скажем, на сайт журнала «Новый мир», где сейчас висит статья, примерно в этом же роде говорящая о том, что Достоевский обидел русских революционеров.

Эту точку зрения в свое время высказывал очень интересный читатель романа, философ Николай Бердяев, написавший статью «Ставрогин» – мы еще к ней вернемся. Он заметил следующее: революционное движение конца 60-х годов не было таким, каким оно изображено в «Бесах». Бердяев предположил, что это роман скорее о том, что будет. Не то, что есть, а то, что будет. И такие типы, как Шатов, Кириллов, говорил он, появятся у нас только в ХХ веке, т.е. это роман, написанный с опережением.

Другой читатель, Сергей Булгаков, в статье «Русская трагедия» в то же самое время, что и Бердяев, замечал, что вообще этот роман нужно читать не с точки зрения, так сказать, политических каких-то тенденций, в нем отразившихся, а видеть следует нечто большее. «Не в политической инстанции обсуждается здесь дело революции и произносится над ней приговор, – писал Булгаков в 1914 г. – Здесь Бог с дьяволом борется, а поле битвы – сердца людей».

Идея вышла на улицу

Так что же такое роман «Бесы»? Он часто читается как политический триллер, предлагаются и другие жанровые определения, скажем, роман-предупреждение, антиутопия. Но я все-таки настаиваю на том, что этот роман – достаточно точное описание того, что в реальности произошло с Россией в 60-е годы. Но не документальное. Достоевский настаивал: не надо искать точных совпадений с «нечаевским делом». За этими реальными событиями автор видит нечто большее, он показывает явление нигилизма. Роман стал кульминацией антинигилистического направления в русской литературе: здесь, начиная с Тургенева, с «Отцов и детей», сошлись и Лесков, и Писемский, и Гончаров, и Толстой. И это такой как бы фронт русской литературы против формировавшегося нигилизма.

Так вот, Достоевский пытается в этом явлении увидеть какие-то глубинные процессы. Не в сфере политики, не в сфере даже идеологии. Я думаю, этот роман показывает, что же произошло с Россией, с русским человеком, с русским образованным человеком прежде всего. Произошел некий ментальный антропологический надлом. Вот о чем я и хотел бы сегодня сказать: роман описывает некую нравственную, так сказать, чуму, которая охватила героев романа, жителей условного провинциального города.

Перед нами своеобразная «История одного города», но не щедринская, хотя и есть элементы фантасмагории, как у Щедрина. Но я бы сказал, в отличие от щедринской сатиры, это история крушения фундаментальных основ общественного сознания. Нам показывают, что же сегодня происходит с сознанием людей.

И этот роман продолжает тему «Преступления и наказания». Если там мы видели ментальный слом, который происходит с одним человеком, то теперь, в «Бесах», это происходит с массой людей. В первом романе идея захватила и съела Раскольникова, здесь она, по выражению Достоевского, вышла на улицу.

Сатира с положительной подоплекой

Интересно построение романа. Достоевский начинает с описания вроде бы такого неглавного героя. Степан Трофимович Верховенский – либерал 40-х годов, очень комическое иногда изображение. И в то же время это вот такой добрый смех над этим героем – если это сатира, то сатира с положительной подоплекой. Интересно, что сам Достоевский говорит об этом герое, когда только начинает роман – он уже знает его перспективу и пишет в письме к Аполлону Майкову: «Степан Трофимович – лицо второстепенное, роман будет совсем не о нем; но его история тесно связывается с другими происшествиями (главными) романа, и потому я и взял его как бы за краеугольный камень всего. Но все-таки бенефис Степана Трофимовича будет в 4-й части…» Тогда роман еще планировался в четырех частях, потом Достоевский его организовал как трехчастный. История Степана Трофимовича закольцовывает роман: финал отсылает к началу. «Тут будет преоригинальное окончание его судьбы. За всё другое — не отвечаю, но за это место отвечаю заранее».

Степан Трофимович Верховенский – это герой, который имеет многих прототипов. Здесь и Грановский, замечательный русский историк, либерал. Здесь отчасти и Тургенев, и Некрасов, и Герцен угадываются. Например, Степан Трофимович говорит: «Вот уже двадцать лет, как я бью в набат и зову к труду» – это явно к «Колоколу» Герцена отсылает нас.

Он пишет поэму, которая многими местами напоминает образы Огарева. Т.е. это вот такой собирательный портрет либерала-идеалиста, который оказался предтечей, учителем новых людей-нигилистов. И он сам ужаснулся тому, к чему привели его идеи.

Достоевский, очевидно, заранее планирует, что Степан Трофимович должен в финале опять выйти на первый план («бенефис»). Действительно, мы видим, как роман движется к катастрофе, но эта катастрофа происходит параллельно с другим действием, которое я бы назвал преображением Степана Трофимовича Верховенского, у которого открываются глаза, и он возвращается к каким-то вечным ценностям, коими когда-то пренебрег. Вообще роман многогеройный, а история Степана Трофимовича – определенная такая рама, в которую вставлены другие истории других героев. Это всё разновидности того типа нигилиста, который представлялся Достоевскому, но представлялся не в его исторических, бытовых, так сказать, подробностях, а, я бы сказал, в метафизическом измерении этого явления.

«Новые» люди и Ставрогин

Вот посмотрите, кого мы встречаем на страницах романа из этих самых «новых» людей. Это инженер Кириллов, который ищет Бога. Герой страдает от того, что богочеловек (Иисус) потерпел сокрушительное поражение и не смог победить смерть. А если Бога нет, делает вывод Кириллов, то богом становлюсь я сам. Вместо богочеловека приходит человекобог. Мы здесь натыкаемся на религиозный фундамент нигилизма. Чем может человек доказать свою божественную природу? Тем, что он не боится смерти, а значит, следуя логике, может совершить самоубийство. И Кириллов его совершает, а Достоевский показывает, как это страшно: человекобог превращается в ничтожного, все-таки боящегося смерти человека. Т.е. этот опыт Кириллова буквально уничтожает его.

Другой нигилист, Шатов – это еще один человек, который ищет некую религиозную идею. Он ищет ее в другом направлении: он полагает, что Бог – это некое национальное, так сказать, создание. Он выражает идею, которая близка самому Достоевскому: идею народа-богоносца. Любопытно, что два эти религиозных искателя, и Кириллов, и Шатов, оба как бы происходят из одного источника. Их обоих создал третий, главный, пожалуй, философ-нигилист этого романа – Ставрогин.

Шатов обвиняет Ставрогина: «В то самое время, когда вы насаждали в моем сердце Бога и родину, в то же самое время вы отравили сердце этого несчастного маньяка Кириллова». Т.е. Ставрогин породил две противоположные идеи. И Шатов, и Кириллов являются эманациями его собственного духа. Интересно, что Достоевский дает Ставрогину и некоторые свои собственные мысли, выжитые и мучительные. В частности, Шатов говорит Ставрогину: «Не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной?» Это то самое выражение из письма Достоевского к Фонвизиной, о котором мы уже говорили.

Ставрогин – «бес» особого масштаба. Он человек, который совмещает в себе крайности. Я уже говорил, что он духовно породил и Кириллова, и Шатова. Но он совмещает в себе и другие идеи. Это идея разврата, идея сладострастия, идея преступления. Шатов его спрашивает: «Правда ли, будто бы вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какой-нибудь сладострастною, зверскою штукой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвою жизни для человечества?» Т.е. и красота, и преступление в Ставрогине как-то очень органично соединяются. Когда ищут предшественников Ставрогина, указывают, в частности, на Печорина, на других героев русской литературы (Онегина, например). Но, очевидно, Ставрогин – такая, в конечном счете, вершина русского нигилизма.

Тот же Сергей Булгаков утверждал, что в этом герое помещается некий узел романа, и в то же время его самого, как личности, нет, ибо им владеет дух небытия. Т.е. вот это совмещение крайностей, идеала содомского и идеала мадонны в одном лице приводит к аннигиляции духовной личности. И Булгаков настаивает: «Он является как бы отдушиной из преисподней, через которую проходят адские испарения, он есть не что иное, как орудие провокации зла». Действительно, Ставрогин всех провоцирует. В романе он провоцирует, как я уже говорил, Шатова, Кириллова, провоцирует и главного «беса» разрушения, о котором мы еще поговорим, Петрушу Верховенского, потому как Петруша признается, что устав революционной организации писал не кто-нибудь, а именно Ставрогин. Т.е. он провокатор и этого, политического нигилизма.

Но интересно, что он провоцирует и других героев, может быть, не столь значительных. Например, капитана Лебядкина, который считает его своим учителем. Стихи Лебядкина украшают, я бы сказал, прошивают весь роман, доводя до нелепости идею нигилизма. И вот при всем при том, как я уже говорил, Достоевский отдает Ставрогину свои самые выстраданные мысли.

Николай Бердяев написал статью под названием «Ставрогин» по поводу одноименного спектакля Московского художественного театра (1913), вызвавшего целую бурю в критике. Максим Горький с огромным возмущением писал об этом спектакле и решил даже порвать с любимым театром за то, что он ставит Достоевского. Так вот, Бердяев тогда высказал свою точку зрения: «Николай Ставрогин – слабость, прельщение, грех Достоевского. Других <т.е. других героев романа> он проповедовал как идеи, Ставрогина он знает как зло и гибель. И все-таки любит и никому не отдаст его, не уступит его никакой морали, никакой религиозной проповеди. Николай Ставрогин — красавец, аристократ, гордый, безмерно сильный, “Иван Царевич”, “принц Гарри”, “Сокол”; все ждут от него чего-то необыкновенного и великого, все женщины в него влюблены… он весь — загадка и тайна».

Действительно, это так. И Бердяев в своей, я бы сказал, увлеченности этим мощным образом романа приходит к оригинальному определению, что же такое Николай Ставрогин, в чем смысл его универсального нигилизма. «Это, – говорит он, – мировая трагедия истощения от безмерности. Он не знает меры. Он соединяет в себе самые разные, самые противоположные начала. И эта безмерность, – пишет Бердяев, – привела к отсутствию желаний, безграничность личности – к утере личности, безудержный эротизм – к неспособности любить. Утверждать разом и Христа, и антихриста – значит всё утерять». Вот такой как будто бы сильный, беспощадный суд над Ставрогиным вершит русский религиозный философ.

Он говорит о том, что в Ставрогине зародилось все русское декадентство. Это очень актуальное было наблюдение. Но при этом сам Бердяев, как мне кажется, в своей завороженности этим образом тоже оказался сыном своего времени, когда он говорит, что опыт зла, предлагаемый Ставрогиным, есть путь, и гибель на этом пути не есть вечная гибель, через нее открывается больше, чем через всё религиозное благополучие. В самом этом суждении Бердяева слышится отзвук того самого декадентства, которое он зорко разглядел в Ставрогине. Надо сказать, что позднее, уже в эмиграции, Бердяев несколько изменил свою точку зрения и отказался от «декадентского» признания опыта зла как необходимого опыта.

Петруша Верховенский

Наконец, еще один «бес», которого породил Ставрогин, – это Петруша Верховенский. Замечательный образ. Не надо искать здесь конкретных нечаевских черт. Конечно, Нечаев был прототипом, но Достоевский создал несомненное обобщение, некий символ радикализма. Мне кажется, что сердцевину этого образа выражает в романе писатель Кармазинов: «Вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Открытым правом на бесчестье русского человека скорее всего увлечь можно». И вот чем увлекает соратников их главарь: «Весь ваш шаг пока в том, чтобы всё рушилось, и государство, и его нравственность».

Петруша Верховенский, конечно, не идеолог, он практик или, по слову Ставрогина, «энтузиаст». И по сюжету романа получается, что он кукловод, который дергает за веревочки и руководит событиями. Хотя, на мой взгляд, это не совсем так, и я об этом еще скажу. Действительно, он приобретает огромную власть над городом, над своими соратниками, и пытается обрести ее даже и над самим Ставрогиным, которого прочит на роль «Ивана-царевича».

Ради чего этот энтузиаст бесовщины так неутомимо трудится? Если он одержимый, как полагает Ставрогин, чем он одержим? Я так полагаю, идеей пересотворения мира. Но при этом его увлекает не цель, т.е. что будет в итоге пересотворения, а сам процесс разрушения старого мира. Вот что он сам говорит: «Мы сделаем такую смуту, что всё поедет с основ».

Одна любопытная деталь есть в биографии Петруши, которая останавливает наше внимание. Она вроде бы такая побочная, но очень многое объясняет в психологии главного беса революции. Отец Петруши, тот самый Степан Трофимович Верховенский, рассказывает, что в детстве Петруша был, цитирую: «Мальчик, знаете, нервный, очень чувствительный и боязливый. Ложась спать, клал земные поклоны, крестил подушку, чтобы ночью не умереть». Это тот самый «бес» Петруша, который ничего не боится, ни перед чем не остановится! Из боязливого мальчика вдруг вырастает новоявленный диктатор!

Ну а что здесь удивительного? Давайте вспомним, например, биографию Сталина или биографию Гитлера. Преодоление личной слабости и неустроенности вылилось в сокрушительную энергию. Одно связано с другим. Мы уже об этом говорили на примере еще ранних произведений Достоевского. Петруша Верховенский в этом смысле – очень характерный тип деспота, который вырастает из раба. Но Петруша поймал, что называется, свой час. Он вовремя явился и стал выразителем… Вот в чем его сила. Он стал выразителем каких-то процессов, которые происходят в умах людей. Он стал человеком смуты. Он в самом себе несет идею и образ смуты, и потому он оказывается как бы кукловодом, хотя на самом деле смута происходит не оттого, что он руководит событиями.

«Самая главная сила»

А что это за смута? Что происходит с людьми, когда они делаются куклами в руках Петруши Верховенского? Сам Петруша говорит: «Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видел». А отчего раскачка, почему она вообще удается? Петруша объясняет: «Учитель, смеющийся с детьми над их Богом, уже наш. Адвокат, защищающий убийцу тем, что он не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтобы испытать ощущения, наши». (В скобках не могу удержаться и не привести современную параллель. Школьницы, которые издеваются над своей подругой, записывают весь процесс на мобильники, а потом выкладывают в сеть, – это, пожалуй, наследники юнцов позапрошлого века в их погоне за «ощущениями». Ну, разве что технический прогресс прибавил им больше возможностей). И дальше: «Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален – наш, наш! Администраторы, литераторы… О, наших ужасно много!» Это вот, так сказать, сверху поддержка Петруше. Ну а снизу? «Народ пьян! Матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты. О, дайте взрасти поколению!» Т.е. вот еще одно поколение – и они все будут наши, так получается. «А мы, в свою очередь, – говорит Петруша, – пустим пожары, пустим легенды, и начнется смута».

Интересный у меня недавно был один разговор со студентом-первокурсником, заявившим, что его любимый роман – это «Бесы». Меня это поначалу страшно порадовало, потому что «Бесы» обычно очень трудно даются студентам. А тут, оказывается, человек еще в школе прочитал. Задаю ему вопрос: «А кто там ваш любимый герой?» И он ошарашивает ответом: «Петр Верховенский». «Как, почему он?» «Ну как же, ему всё задуманное удается, он удачливый, успешный менеджер». Вот так! Петруша может увлечь вполне современного молодого человека своей успешностью.

Но в чем секрет его успешности? Не столько в нем самом, еще раз хочу сказать. Петруша это прекрасно понимает. Приведу одно его признание в разговоре со Ставрогиным: «…самая главная сила, цемент всё связующий – это стыд собственного мнения. Вот это так сила! …ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове. За стыд почитают!» Дальше мы видим, как работает этот цемент.

Вот первая революционная пятерка, которую организует Петруша. «Пошли они, разумеется, из великодушного стыда, чтобы не сказали потом, что они не посмели пойти». В главе «У наших» Достоевский живописует некоего майора, который, в общем-то, нисколько не сочувствовал нигилистам, но очень был любопытен, любил послушать умных людей. И через его руки, говорит хроникер романа, прошли целые склады «Колокола» и прокламаций, которые он даже и не читал. «…он их даже развернуть боялся, но отказаться распространять их почел бы за совершенную подлость — и таковы иные русские люди даже и до сего дня».

И еще один пример из того же ряда: один из членов этой пятерки, убийц Шатова, Виргинский, чистый, светлый человек, который увлечен новыми, освежающими идеями. Но вот решается вопрос об устранении Шатова… Его подозревают в доносительстве, хотя ничего такого не было, просто Верховенскому нужно было убрать несогласного и его кровью скрепить всю эту пятерку. И Виргинский против убийства, Виргинский понимает, что тут они слишком далеко зашли, и обратите внимание – если бы он на этом настоял, то никакого бы убийства и не было. Всё решила одна его фраза. И вот какая: «Я за общее дело, – произнес вдруг Виргинский». Т.е. если все, то и я не буду возражать – так стыд собственного мнения стал причиной страшного преступления. А дальше, а потом он вместе со всеми волочит бездыханное тело Шатова и говорит: «Это не то… это не то…» Слишком поздно!

Система Шигалева

Верховенскому, конечно, нужен был еще и человек, который формулировал бы цель. Все-таки нужен теоретик. И теоретик в романе появляется, это Шигалев, создающий новую социальную систему, делая шаг вперед по сравнению со всякими Фурье. В чем смысл этой новой системы? Ее формулирует сам Шигалев очень коротко: «Выходя из безграничной свободы <т.е. когда всё позволено>, я заключаю безграничным деспотизмом». Вот такой парадокс. А дальше эту систему разъясняют и интерпретируют в романе два героя, и первым дается слово некоему хромому учителю словесности (оцените сочетание – хромой учитель словесности). Он предлагает разделить человечество на две неравные части. Одна десятая получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо, и при безграничном повиновении достигнуть первобытной невинности, вроде как первобытного рая, т.е. будут счастливы, отдав свою свободу. Идея Великого Инквизитора из будущего романа Достоевского витает над системой Шигалева.

А затем транслятором Шигалева становится сам Петруша Верховенский. Он на первый план выносит идею равенства: «Все рабы и в рабстве равны». Первым делом, заметим, предлагается существенно понизить уровень образования. «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями… Рабы должны быть равны». Вот будущее счастье равенства. И у рабов, конечно, должны быть управители. Таковы «бесы» революции. Но роман Достоевского обращен своим жалом не только в эту сторону. Роман неуклонно движется к финальной катастрофе, так что его можно было бы назвать романом- катастрофой.

Метафизика самодостаточной власти

Катастрофу приближают не только революционные «бесы» и не только общее состояние умов, но ей самоубийственно способствует и администрация, представители государственной власти в романе. Это губернатор Лембке и его супруга, которая несет в себе заряд самовлюбленно-гибельной энергии. Сам Лембке – человек случайной власти. Он совсем не способен быть руководителем губернии, но тем не менее разные связи и частные обстоятельства, не имеющие никакого отношения к государственным интересам, ставят его на вершину чиновной иерархии. Так что же это за власть, которая не только не сдержала, но еще и ускорила катастрофу? Всё дело как раз в том, что это власть самодостаточная, она служит сама себе, не народу.

Достоевский сразу после этого романа будет об этом говорить в своих иностранных обзорах в «Гражданине» на примере современных французских событий, когда он объяснит катастрофу во Франции тем, что политические партии служат только сами себе, только на свою пользу работают. Можно спросить, а как же при этом правовое государство, идея права? И вот здесь есть одно очень интересное соображение Лембке.

Процитирую: «Надобно, чтобы они <правовые институции> были. А с другой стороны, надо, чтобы их и не было. Всё судя по взгляду правительства. Выйдет такой стих, что вдруг учреждения окажутся необходимыми, и они тотчас же у меня явятся налицо. Пройдет необходимость, и их никто у меня не отыщет». Т.е. когда правительству нужно, эти правовые сдержки появляются, а потом столь же благополучно исчезают за ненадобностью. Вот, я бы сказал, гениально схваченная Достоевским метафизика бюрократии, вечная метафизика власти, которая служит самой себе. Та метафизика, о которой Достоевский начинал говорить (помните, мы об этом уже рассуждали), еще начиная с «Двойника».

Спрашивается, чем вот эта метафизика самодостаточной власти отличается от метафизики самодостаточной революции? В «Катехизисе революционера», написанном Нечаевым (этот документ обсуждался в газетах во время судебного процесса и в значительной мере отразился в романе), было написано: «Нравственно всё, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно всё, что помешает ему». Итак, нравственность определяется необходимостью, прагматическими задачами, которые ставят перед собой революционеры. Об универсальной, высшей какой-то нравственности, в общем-то, никто и не говорит ни на уровне власти, ни на уровне ее разрушителей.

Роман профанаций

Вообще говоря, супруги  Лембке представляют собой то, что можно назвать профанацией государственной власти. А Петруша Верховенский, пожалуй, представляет собой закономерную профанацию революционной идеи. И во многом роман «Бесы» становится, я бы сказал, таким романом профанаций. Вот такая кадриль (наподобие «литературной кадрили» в романе), кадриль профанаций проходит перед нашими глазами. Профанация государственной власти (Лембке), профанация революционной идеи (Петруша), профанация либеральных ценностей (Степан Трофимович), профанация религии (Кириллов и Шатов), профанация искусства и писательства (Кармазинов). Ну, и еще профанация литературы (капитан Лебядкин и множество его умопомрачительных стишков, буквально прошивающих роман). И есть, например, еще профанация такого национального явления, как юродивые – это изображение блаженного Семена Яковлевича.

И что интересно, везде эти профанации исходят, как ни странно, в общем-то, из природы самого явления. Каждая из них, мной названных, обнаруживает способность перерождаться, выходя на улицу или попадая в сферу влияния определенного сорта личностей. Т.е., по Достоевскому получается, что, в общем-то, не в идее суть. Генератором чистых идей становится Ставрогин, а посмотрите, что происходит. Не в идеях суть, а в личностях, которые реализуют эти идеи и определяют их судьбу. В результате целая система профанаций организует сюжет романа, движет события к хаосу, к катастрофе.

И возвращаясь к теме власти, стоит повторить, что значительную роль в этом движении к катастрофе сыграла Юлия Михайловна, супруга губернатора, которая, как сказано в романе, почувствовала себя как-то слишком уж особенно призванною, чуть ли не помазанною. И вот это опасное для любой власти ощущение собственного мессианизма становится роковым. Сам хроникер вынужден заметить, что «если бы не самомнение и честолюбие Юлии Михайловны, то, пожалуй, не было бы всего того, что успели натворить у нас эти дурные людишки».

Бунт шпигулинцев

Еще на одно обстоятельство в связи с этим хочу указать. Это так называемый бунт шпигулинцев, который разворачивает общую катастрофу. Что там происходит: фабрику закрывают, потому что надвигается холера, а холера из-за того, что прежний губернатор не принял мер. Получается, легче закрыть фабрику. Следующее звено в цепи роковых событий: во время ликвидации фабрики управляющий «при расчете нагло мошенничал». Следующее звено: фабричные рабочие обращаются в полицию, чтобы как-то восстановить справедливость, а полиция ничего не может сделать попросту потому, что, как сказано, полицмейстер покумился с управляющим. Говоря современным языком, слияние бизнеса и власти приводит к возмущению.

А что сам этот бунт шпигулинцев из себя представляет? Выборные люди, человек 70 мирно пришли к губернатору просить справедливости. А власть имущим, тому же полицмейстеру и его подручным, выгодно представить это настоящим бунтом, чтобы скрыть собственные грехи. И губернатор, поддаваясь ложной информации и собственному безумию, отдает приказ выпороть невинных и мирных просителей. Что-то это нам напоминает в будущей реальной истории? Может быть, 9 января 1905 года. Пророческим оказался жанр романа-катастрофы: цепная реакция сюжетных эпизодов, которые неуклонно ведут к последней катастрофе.

Роман антропологической катастрофы

Николай Бердяев писал: «Русский нигилизм, действующий в русской стихии, не может не быть беснованием, исступленным и вихревым движением. Это исступление и вихревое кружение описано в “Бесах”». Я бы здесь только еще добавил, что основу этого вихревого катастрофического движения романа составляют не столько даже идейные, политические мотивы, хотя они, конечно, важны. Достоевский пытается нам показать гораздо больше: антропологический срыв нигилизма. Например, убийство Лизы Тушиной, страшный эпизод, когда толпа чинит расправу над несчастной девушкой. И вот посмотрите: провоцирует всех какой-то безымянный мещанин. «Его все знали как человека даже тихого, но он вдруг как бы срывался и куда-то летел». И вот это вакханальное убийство, самосуд толпы, как сказано в романе, «произошло в высшей степени случайно, через людей, хотя может быть и настроенных, но мало сознававших, пьяных и уже потерявших нитку».

Сумасшедший губернатор почти гениально назвал: «пожар в умах». И основание этому пожару – не только и, может быть, даже не столько в социальных и политических обстоятельствах самих по себе, но и в некой падшей природе человеческой. Вот повествователь, хроникер по поводу ночного пожара – это один из тоже катастрофических сломов сюжета – замечает, что он «производит в зрителе некое сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже в душе самого смиренного и семейного титулярного советника…» Или еще эпизод в этом же ряду – самоубийство девятнадцатилетнего мальчика и наглость любопытствующих (эдакое тогдашнее селфи возле трупа). Хроникер по этому поводу замечает: «Вообще в каждом несчастье ближнего есть всегда нечто веселящее посторонний глаз — и даже кто бы вы ни были». Т.е. опять речь идет о каких-то особенностях человеческой природы, падшей человеческой природы.

Захваченность стихией и бессилие перед надвигающейся катастрофой испытывают едва ли не все герои «Бесов», каждый в свое время.  Лембке произносит роковое слово «розог», и, как говорит хроникер, «это как на горах на масленице; ну можно ли, чтобы санки, слетевшие сверху, остановились посредине горы?» Этот образ применен потом к Степану Трофимовичу: «и у него санки полетели с горы». А вот Лиза перед своей катастрофой: «Похоже было на то, когда человек, зажмуря глаза, бросается с крыши».

В третьей, заключительной части романа стихия, уже вполне неуправляемая, становится едва ли не главным героем романа, подчиняющим сюжетное действие. Она получает разные названия: смутное время, переходное время или просто одурь, беспорядок, хаос, катастрофа. Катастрофа случается и с теоретиком своеволия Кирилловым (настоящее озверение перед самоубийством), и с «обезьяной» своеволия Лямшиным в сцене убийства Шатова. Цитирую: он «завизжал каким-то невероятным визгом… не человеческим, а каким-то звериным голосом». Антропологический аспект кое-где смыкается с этнологическим: «Вообще говоря, непомерно веселит русского человека всякая общественная скандальная суматоха».

И эта суматоха достигает апогея в сцене губернского праздника, торжества безначалия, сорвавшегося с цепи и переходящего уже в стадию массового психоза. Вообще я думаю, что Достоевский в своем романе, может быть, даже впервые это явление массового психоза показывает и исследует. А что происходит на празднике, почему сорвалась с цепи эта толпа? Процитирую: «Бесчестилась Россия всенародно, публично, и разве можно было не реветь от восторга? Были как пьяные».

Чаще всего «Бесы» прочитываются как идеологический роман. Но вот Булгаков заметил, как я уже говорил, что не в политической инстанции обсуждается здесь дело революции, и перевел разговор на религиозную, как он сформулировал, трагедию русской интеллигенции. Однако и в этом случае, мне кажется, все-таки остается в тени роман антропологической катастрофы, которая вышла из-под контроля и перешла под власть некой иррациональной стихии. На что, собственно говоря, указывает один из эпиграфов романа из стихотворения Пушкина: «В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам». Этот иррациональный момент в сцене праздника замечает и хроникер: «Было у нас нечто и весьма посерьезнее одной лишь жажды скандала: было всеобщее раздражение, что-то неутолимо злобное; казалось, всем всё надоело ужасно. Воцарился какой-то всеобщий сбивчивый цинизм, цинизм через силу».

Исцеление бесноватого

Ну, массовый психоз – это одно. Но что происходит с человеком, что происходит с душой, с личностью? Вот, собственно, важнейшая тема «Бесов». И здесь я невольно возвращаюсь к мотиву, который уже неоднократно звучал у нас в лекциях. Страхов, возвращаясь к его печально известному письму к Толстому, заметил, что Подпольный и Ставрогин – это отражение личности самого Достоевского. И как бы подтверждает эту мысль Страхова Степан Трофимович Верховенский, когда он говорит по поводу Лямшина (есть там такой герой, который то ли сочиняет, то ли крадет гениальную музыкальную пьесу), что «самые высокие художественные таланты могут быть ужаснейшими мерзавцами, что одно другому не мешает». Вот такая ставрогинская широта – она может быть присуща и художественному таланту. И обвинение Страхова, и не только Страхова, в адрес Достоевского – в том, что он в себе культивировал, так сказать, эти ставрогинские начала.

Как будто подтверждает это и сам Достоевский. После «Бесов» он пишет статью «Одна из современных фальшей». Эта статья входит в «Дневник писателя» 1873 года. И он там признается, что в пору своей молодости он Нечаевым бы не стал, но нечаевцем вполне мог бы быть. Вот очень важное признание самого Достоевского, что он в себе пережил всю эту бесовщину.

Мне кажется, что прав был Сергей Булгаков («Русская трагедия», 1914), знавший об этом и по собственному опыту: «Нет сомнений, что всеми “бесами”, о которых рассказывает Достоевский в своем романе, был одержим он сам, и все его герои, в известном смысле, суть тоже он сам, во всей антиномичности его духа. И ту духовную борьбу, которая раздирает Россию, он изживал в своем всеобъемлющем духе. Но поскольку он художественно понимал и объективировал ее, он уже освобождался и возвышался над нею».

Булгаков предлагает нам задуматься, а мог ли Ставрогин (или Петруша, или другие «бесы» этого романа) написать о самом себе так, как написал о нем Достоевский? Вот, собственно, ответ: Достоевский, да, какие-то начатки «бесовщины» пережил в себе, но он поднялся над ними, и как художник тем более освободился и возвысился над этими роковыми болезнями России.

И возвращаясь к финалу, о котором я уже говорил: дело в том, что история Степана Трофимовича Верховенского оказывается рамкой, так сказать, всего романа. В финале, после всех катастроф, он уходит из города на большую дорогу. В большой дороге есть великий смысл, как он говорит. На большой дороге, выйдя за границы пространства, охваченного «бесовщиной», он открывает для себя какую-то другую Россию, открывает для себя тот смысл, который был уже сформулирован в эпиграфе к роману, взятом из Евангелия от Луки, об исцелении бесноватого. И он оказывается тем самым бесноватым, из которого вышли бесы, и он после этого сидит у ног Иисусовых в здравом уме, ужасаясь от того, что с ним произошло.

Вот это исцеление Степана Трофимовича Верховенского, это его возвращение к истинным ценностям, и есть, как оказывается, важнейший итог романа. Достоевский, очевидно, написав этот роман, тоже окончательно исцелился от тех соблазнов «бесовщины», нигилизма, которые он знал и которые пережил в себе. Этот роман стоит прочитать не только как роман о судьбе России. Да, это, конечно, есть. Очень многое в нашей истории состоялось именно так, как предугадано Достоевским. Но сегодня этот роман стоит прочитать еще и как роман об исцелении человека и в значительной мере автопсихологический роман.

Материалы
  • Бочаров С. Г. Французский эпиграф к «Евгению Онегину». Онегин и Ставрогин // Бочаров С. Г. Сюжеты русской литературы. М., 1999.
  • Достоевский Ф. М. «Бесы»: антология русской критики / сост. Л. И. Сараскина. М., 1996.
  • Дудкин В. В. Нечто о скандале у Достоевского (роман «Бесы») // Достоевский и современность: Материалы XVII Международных Старорусских чтений 2002 года. Великий Новгород, 2003.
  • Карякин Ю. Ф. Зачем Хроникер в «Бесах»? // Карякин Ю. Ф. Достоевский и канун XXI века. М., 1989.
  • Сараскина Л. «Бесы»: роман-предупреждение. М., 1990.
  • Якубова Р. Х. Роман Достоевского «Бесы» и русский балаган // Якубова Р. Х. Творчество Ф. М. Достоевского и художественная культура. Уфа, 2003.
  • Lounsbery A. Print Culture and Real Life in Dostoevsky’s “Demons” // Dostoevsky Studies. New Series. 2007. Vol. 11.
Галерея (47)
Читать следующую
11. «Подросток». Роман познания и веры
← Читать предыдущую
или
E-mail
Пароль
Подтвердите пароль

Оглавление
Дальше